— Ну, хоть бы, например, насчет отлучек? имеете ли вы право во всякое время отлучиться для заработков?
— Да коли взнес вперед оброк, можно!
— Ну, а еще когда?
— А еще, коли ты не пьяница!
— Ну, а еще?
— А еще, коли ты ни в чем не замечен!
— Как ни в чем не замечен?
— Так, не замечен, да и все тут! а коли замечен, так и вида на отлучку ни в жизнь не дадут!
Признаюсь, этот последний ответ несколько смутил меня и охладил мой энтузиазм к многоболтаевскому либерализму. Что такое значит «ни в чем не замечен»? — долго ломал я себе голову и, конечно, едва ли пришел бы когда-нибудь к удовлетворительному разрешению этого вопроса, если б в одно прекрасное утро меня сама собой не осенила счастливая мысль, что «ни в чем не замечен» просто означает «ни в чем не замечен» — и больше ничего.
В самом деле, кто может исчерпать всю глубину иронии, заключающейся в этих словах? кто может провидеть все разнообразие случайностей, которое в них скрывается? Ты отставил вперед ногу — замечен («где у тебя ноги? где у тебя ноги?»); ты тряхнул кудрями — замечен («что ты, стоять, что ли, спокойно не можешь?»); ты заявил в голосе некоторую крамольную хрипоту — замечен («ишь ты! ведь и голос-то у них… словно вот змея шипит… словно вот так пронизать и хочет!»); ты походкой изобразил некоторое волнение чувств — замечен («куда, куда ты так бежишь! затылком, что ли, нагрубить хочешь!»). Ясно, что при таких условиях всякие вольности могли процветать во всей безопасности. Мало того, процветать: они могли даже не процветать вовсе, и никто бы этого не заметил…
Однажды из окна барской усадьбы я увидел перед «домом многоболтаевского общественного управления» огромную толпу. Спрашиваю: что это такое? отвечают: многоболтаевская сходка — ну, как же не взглянуть!
— У меня все это, mon cher, в порядке, — сказал мне при этом мой либеральный друг, вместе со мной любовавшийся видом размахивавшей руками толпы, — у меня ничего по имению, ничего без них не делается! обо всем они должны свое слово сказать! У меня, mon cher, по-старинному… вот как!
Мучимый любознательностию, я осторожно подошел к толпе, чтобы не спугнуть ее своим появлением и не мешать выборным людям многоболтаевской земли свободно выражать их мысли и чувства. Но увы! сходка уже подходила к концу, и я мог слышать только заключительные слова речи, которую произносил Иван Парамоныч:
— Рожна, что ли, вам надобно! черти вы! право, прости господи, черти!
Выборные молчали; только по местам слышались какие-то глубокие, сосредоточенные вздохи.
— Что ты вздыхаешь! что ты вздыхаешь! утробу, что ли, до свету набил, — обращался Иван Парамоныч, прозорливо подмечая, из чьей груди вылетал карбонарский вздох. — Вот я те набью!
— Что набивать-то! чем набивать-то! — слышалось в ответ.
— То-то «набивать»! Вас милуют, так вы и тово… на дыбы сейчас! пошли вон, подлецы!
Сходка начала медленно расходиться, но зато через два часа перед приятелем моим стоял Иван Парамоныч и докладывал ему следующий приговор: лета 18… маия «» дня, я, помещик и коллежский асессор Николай Петров Многоболтаев, приказал, а выборные положили: имев рассуждение, что для пополнения запасных хлебных магазинов собирается ежегодно со всех многоболтаевских мирских людей хлебная пропорция и что сие неудобно, заблагорассудили ввести у себя общественную запашку отныне навсегда, для чего определяют и т. д. и т. д.
— Однако ведь они, mon cher, совсем не желают этого! — возразил я, все еще питая некоторую веру в многоболтаевские вольности.
— Mais laissez donc, laissez donc, mon cher! разве они понимают! — сказал мне мой либеральный друг, смотря на меня уже с некоторым негодованием.
— Нешто они что разумеют! — поддакнул, с своей стороны, Иван Парамоныч.
И приговор был подписан, но я все-таки не мог успокоиться. Несмотря на происшествие с приговором, я все чего-то доискивался, все еще продолжал делать наблюдения.
Увы! я должен сказать правду, что мало утешительного вынес из этих наблюдений. Во-первых, я убедился, что выборные многоболтаевцы, занимавшие должности в общественном управлении, проводили время, собственно, в том, что топили печи в доме общественного управления и по очереди в нем ночевали, совокупляя таким образом в себе и должности сторожей. Во-вторых, я узнал, что они не только не гордились честью участвовать в многоболтаевских делах, но даже положительно тяготились ею.
— И для чего только нас держут! — сказал мне один из них, внезапно обнаруживая какую-то тоскливую доверчивость.
— Как же для чего, мой друг (защитникам многоболтаевских интересов я всегда говорил не иначе, как «мой друг» или «голубчик»)! Ведь вот теперь вам дал Николай Петрович права…
— Права-то?
— Ну да, права… как же ты, голубчик, не понимаешь этого?
Заседатель от земли смотрел на меня, выпучив глаза.
— Ну? — сказал он.
— Ну да, права, — повторил я.
— А Иван Парамоныч-то что? — спросил заседатель.
Я смешался еще более.
«Однако вы таки бестии!» — подумал я и на первый раз так на этом и порешил, все еще надеясь, что когда-нибудь, со временем, «бестии» все-таки придут в себя.
Но мне не пришлось этого дождаться. Через полгода я встретил Николая Петровича в Петербурге и, натурально, сейчас же обратился к нему с вопросом:
— Ну что, как ваши деревенские дела?
Николай Петрович махнул рукой.
— Гм… — сделал я.
— Бросил! — отвечал мой приятель.
Признаюсь, я готов был обвинить моего друга в ретроградстве, в недостатке энергии, в совершенном отсутствии инициативы… Я почти готов был задушить его!